— Нет, merci… Ты и так уж меня достаточно пощипал… Будет с меня, наказана…
— Если по-бабьи рассуждать, то конечно… — вздыхает Никиткин, поднимаясь. — Конечно!
— Будет с меня… Ну, ступай, не мешай мне спать… Надоело твои бредни слушать.
— Гм… Тэк-с… Конечно! Пощипал… обобрал… мы что сами даем, то помним, а что берем, того не помним.
— Я у тебя никогда ничего не брала.
— Так ли? А когда мы еще не были известной артисткой, то на чей счет мы жили? А кто, позвольте вас спросить, вытянул вас из нищеты и осчастливил? Этого вы не помните?
— Ну, ступай, спи. Поди проспись.
— Ежели я кажусь вам пьян… ежели я для такой персоны низок, то я могу вовсе уйти.
— И уходи. Отлично сделаешь.
— И уйду. Довольно уж я унижался. И уйду.
— Ах, боже мой! Да уходи же! Я буду очень рада!
— Ладно. Увидим.
Никиткин что-то бормочет про себя и, натыкаясь на стулья, выходит из спальной. Засим доносится из передней шёпот, шарканье калош и звук запираемой двери. Mari d’elle всерьез обиделся и ушел.
«Слава богу, ушел… — думает певица. — Теперь спать можно». И, засыпая, она думает о своем mari d’elle: кто он и откуда взялось это наказание? Когда-то он жил в Чернигове и служил там бухгалтером. Как обыкновенный, серенький обыватель, а не mari d’elle, он был очень сносен: ходил на службу, получал жалованье, и все его проекты и затеи не шли дальше новой гитары, модных брюк и янтарного мундштука. Ставши же «мужем знаменитости», он совсем преобразился. Певица помнит, что когда впервые она объявила ему, что поступает на сцену, он долго ломался, возмущался, жаловался ее родителям, гнал ее из дому. Пришлось поступать на сцену без его позволения. Потом же, узнав по газетам и от людей, что она берет хорошие куши, он «простил» ее, бросил бухгалтерию и стал ее прихвостнем. Диву давалась артистка, глядя на прихвостня: когда и где успел он приобрести новые вкусы, лоск и замашки? Где он узнал вкус устриц и бургонских вин? Кто научил его одеваться по моде, причесываться, говорить Натали вместо Наташа?
«Странно… — думает певица. — Прежде, бывало, получит жалованье и прячет, а теперь и ста рублей в день ему мало. Бывало, при гимназистах говорить боялся, чтоб глупости не сказать, а теперь даже с князьями фамильярничает… Дрянной человечишка!»
Но вот певица опять вздрагивает: опять в передней дребезжит звонок. Горничная, бранясь и сердито шлепая туфлями, идет отворять дверь. Опять кто-то входит и стучит, как лошадь.
«Вернулся? — думает певица. — Когда же наконец дадут мне покой? Это возмутительно!»
Артисткой овладевает злоба.
«Постой же… Я покажу тебе, как комедии играть! Ты у меня уйдешь! Я заставлю тебя уйти!»
Бронина вскакивает и босая бежит в маленький зал, где обыкновенно спит на диване ее mari. Застает она его в то время, когда он раздевается и старательно складывает свою одежду на кресло.
— Ты же ушел! — говорит она, глядя на него блестящими, ненавидящими глазами. — Зачем же ты вернулся?
Никиткин молчит и только сопит…
— Ты же ушел! Изволь сию же минуту убираться! Сию же минуту! Слышишь?
Mari d’elle кашляет и, не глядя на жену, снимает помочи.
— Если ты, нахал, не уйдешь, то я уйду! — продолжает певица, топая босой ногой и сверкая глазами. — Я уйду! Слышишь ты, нахал… негодяй, лакей? Вон!
— Постыдилась бы хоть при посторонних… — бормочет муж.
Певица оглядывается и теперь только видит незнакомую ей актерскую физиономию… Физиономия, видевшая оголенные плечи и босые ноги артистки, сконфужена и готова провалиться…
— Рекомендую… — бормочет Никиткин. — Провинциальный антрепренер Безбожников.
Певица вскрикивает и убегает к себе в спальную.
— Вот-с… — говорит mari d’elle, растягиваясь на диване. — Всё шло как по маслу. Милый, разлюбезный мой, хороший… Поцелуи и объятия… А как только дело коснулось до денег, то… как видите… Великое дело деньги!.. Спокойной ночи.
Через минуту слышится храп.
Шел «Водевиль с переодеванием». Клавдия Матвеевна Дольская-Каучукова, молодая, симпатичная артистка, горячо преданная святому искусству, вбежала в свою уборную и начала сбрасывать с себя платье цыганки, чтобы в мгновение ока облечься в гусарский костюм. Во избежание лишних складок, чтобы этот костюм сидел возможно гладко и красиво, даровитая артистка решила сбросить с себя всё до последней нитки и надеть его поверх одеяния Евы. И вот, когда она разделась и, пожимаясь от легкого холода, стала расправлять гусарские рейтузы, до ее слуха донесся чей-то вздох. Она сделала большие глаза и прислушалась. Опять кто-то вздохнул и даже как будто прошептал:
— Грехи наши тяжкие… Охх…
Недоумевающая артистка осмотрелась и, не увидев в уборной ничего подозрительного, решила заглянуть на всякий случай под свою единственную мебель — под диван. И что же? Под диваном она увидела длинную человеческую фигуру.
— Кто здесь?! — вскрикнула она, в ужасе отскакивая от дивана и прикрываясь гусарской курткой.
— Это я… я… — послышался из-под дивана дрожащий шёпот. — Не пугайтесь, это я… Тсс!
В гнусавом шёпоте, похожем на сковородное шипение, артистке не трудно было узнать голос антрепренера Индюкова.
— Вы?! — возмутилась она, красная как пион. — Как… как вы смели? Это, значит, вы, старый подлец, всё время здесь лежали? Этого еще недоставало!
— Матушка… голуба моя! — зашипел Индюков, высовывая свою лысую голову из-под дивана. — Не сердитесь, драгоценная! Убейте, растопчите меня как змия, но не шумите! Ничего я не видел, не вижу и видеть не желаю. Напрасно даже вы прикрываетесь, голубушка, красота моя неописанная! Выслушайте старика, одной ногой уже в могиле стоящего! Не за чем иным тут валяюсь, как только ради спасения моего! Погибаю! Глядите: волосы на голове моей стоят дыбом! Из Москвы приехал муж моей Глашеньки, Прындин. Теперь ходит по театру и ищет погибели моей. Ужасно! Ведь, кроме Глашеньки, я ему, злодею моему, пять тысяч должен!